Индекс ~ Биография ~ Тексты ~ Фотогалерея ~ Библиография ~ Ссылки ~ Проект





назад содержание вперед

Г.Г. ВОДОЛАЗОВ

ЭВАЛЬД
(штрихи к портрету)

Первая встреча

Я ненавидел официальную советскую философию. Ее номенклатурных вождей, всех этих выучеников Института красной профессуры, этих, увешанных орденами и медалями, разукрашенных сталинскими премиями и всевозможными лауреатствами, невежд — циничных и наглых, выполнявших «историческую задачу» философских вертухаев, доносчиков, этих работников «философского отделения» ежовско-бериевского КГБ. Я презирал их прихлебателей, услужливо подгавкивающих им «шестёрок». Меня тошнило от этого однообразного «философского» месива, переваливавшегося из одной книги в другую, из одной статьи в другую. Всё — одним языком, одними формулами, одними клятвами в верности и одними, стандартными, проклятьями в адрес «неверных».

И потому, когда проф. Угринович (где-то на рубеже 1963-64 гг. ведший у нас в МГУ философский аспирантский семинар) предложил к следующему занятию тему «Метод восхождения от абстрактного к конкретному» и порекомендовал в связи с этим почитать книгу какого-то «советского философа» Ильенкова, я с привычным презрением сказал себе: «Ну, уж нет. Обойдёмся Гегелем и Марксом». Но ни у Гегеля, ни у Маркса не оказалось специального и систематического изложения сей проблемы. Чтобы по-настоящему разобраться в ней, я понял — надо было, по меньшей мере, пропахать четыре тома «Капитала», гегелевские «Феноменологию духа», Большую и Малую логики... Вот и пришлось, едва преодолевая отвращение, раскрыть книжку этого, как его? — Ильенкова.

И первую страницу книги, по привычной инерции, начал чиркать красным карандашом, придираясь к отдельным словам

120

и фразам — вот так сейчас и пройдусь по ней с кнутом, да кистенём...

Но вдруг, о, чудо! Одна умная, красивая фраза, другая, третья — и я поплыл в этом потоке свежести, ума, красоты. Очнулся где-то в районе сотой страницы. Мой карандаш-кистень давно уже вывалился из рук и укатился куда-то под один из столов аспирантского читального зала (что на Моховой)...

После моего двухчасового доклада на семинаре Дмитрий Модестович Угринович попросил меня остаться. Мы сидели с ним — дотемна — в маленькой, уютной университетской аудитории и говорили обо всём на свете.

«Хотите познакомиться с Ильенковым? — спросил он меня на другой день. — Вот его телефон, я ему о вас уже сказал. Он ждет вашего звонка».

Они были знакомцами по философскому факультету (учились ли на одном курсе, общались ли в аспирантском сообществе — сейчас уже не помню). Угринович был в высшей, в высшей степени порядочный, удивительно интеллигентный человек. И, наверное, именно эти, человеческие, качества ценил в нем Ильенков.

И вот мы с Володей Хоросом (позвал я с собой моего университетского друга) – на Тверской (тогда — улице Горького) у Ильенкова, в его знаменитой комнате, заваленной книгами, рукописями — в шкафах, на шкафах, на полу, на стульях, креслах, диване, с огромным — в углу — ящиком-магнитофоном, смастеренным самим хозяином дома. И портреты — в редких просветах между книжными шкафами и за стеклами стеллажей. Запомнился портрет Гегеля — с холодным, пронзительным взглядом, с тяжелыми подглазными мешками на лице. Смотришь на него — и холодок бежит по спине.

Небрежно сунутая за стекло фотография самого Эвальда, тоже, как и Гегель, человека не от мира сего, с печатью абсолютной идеи на высоком челе. Только глаза – мягче и печальнее, и смотрят не на вас, не как у Гегеля — смущая и проницая вас, а — немного вниз, в задумчивости и печали. Дружеские шаржи на Эвальда, рисованные его друзьями: «Это – Сашки Зиновьева...»

121

Я — весь в классической немецкой философии. Грызу Канта и Гегеля, вчитываюсь в Фихте и Шеллинга. Володя Хорос (на год позже меня поступивший в аспирантуру) тоже потихоньку подключается. Я хочу отыскать главные, опорные точки этого высокого и холодного дома немецкой философии, я хочу ухватить расположение его «комнат», логику их переходов и взаимосвязей. Я хочу ухватить ту знаменитую гегелевско-марксовско-ильенковскую «клеточку» философских систем великих немцев, понять, как из этой «клеточки» постепенно вырастает всё остальное. Я хочу нащупать те основные нити, что связывают эти четыре философские системы в некое единство.

Пока же я, довольно бессистемно, плутаю по этому высокому и холодному дому. Мне неясно расположение комнат, у меня всё рассыпается.

«Хорошо бы устроить философский самообразовательный семинар “на дому”. Скажем, раз в месяц мы приходим, Эвальд Васильевич, к вам и рассказываем, что прочитали, что и как поняли; вы — камертон: слушаете, при желании отзываетесь комментарием»... Ильенков сидит на кушетке: локти — на коленях, голова опущена на руки, густые, длинные, спутанные волосы почти закрывают его лицо, он смотрит в пол и... молчит.

Наконец: «Ну, что ж, давайте попробуем...»

...Нет, семинара, такого «Учебно-систематического семинара под руководством Ильенкова», не получилось. Побеседовали разок-другой по Канту, по «Критике чистого разума» — о том, как завязывается основной узел его логических проблем. Говорил я, долго. Ильенков — опять в своей любимой позе: кушетка, взгляд в пол.

Слушал внимательно, не перебивая, никак — ни словом, ни жестом не реагируя. Дал выговориться до конца. Потом несколько добавлений, кратких замечаний и комментариев. Дал на дом что-то почитать, своё, рукописное. Позвал на научный семинар, в свой Институт философии.

Он завязывал другую, не «учебно-самообразовательную» форму общения: участвовать в научной жизни — в дискуссиях, выступать в печати, писать и обсуждать статьи, подключаться

122

к каким-то реальным делам. Обучаться — в процессе всего этого.

Позвонил, например, «Юрке» Карякину: «Встреться, поговори, рекомендую...». Юра — молодой и горячий, полный революционно-преобразовательных планов. Этот не будет, как Эвальд, молчать, глядя в пол. Этот сам слова не даст сказать. Заговорит! Рекомендация Эвальда для него, я это сразу, по откровенности разговора, понял – это всё, выше быть не может.

И вот уже — на квартире у Юры: Натан Эйдельман, Игорь Пантин, Евгений Плимак, Саша Володин. О, тут уже нешуточные страсти кипят: Октябрь, Ленин, Сталин (из презрения именуемый не иначе как «Джугашвили»), Советская власть, КПСС, кто виноват и что делать, в общем — «добро и зло, в свою чреду, — всё подвергалось их суду»...

С Эвальдом — «на ты»

Он на 15 лет старше меня. Он — уже признанный, «видный» философ, я – не имеющий ни одной научно-философской статьи аспирант (да еще не философской кафедры). Я не люблю фамильярности, бурсачества, я не люблю быстрых переходов на ноздрёвское «ты», тем более — с Эвальдом Васильевичем.

Но он мне позвонил: «Гриша, это — Эвальд. Можешь ко мне приехать?»

А потом — молодая, улыбающаяся, излучающая оптимизм и уверенность, жена Эвальда, протягивая руку: «Оля!..»

Без кривлянья, совершенно как-то естественно и незаметно (как это мог обустраивать только Эвальд) перешли на «ты».

Для меня «Эвальд» звучало, как — «Гегель», а «ты» — как «Ты»!

Слёзы Эвальда

Видел дважды.

По телефону: «Эвальд! Добрый день!»

В ответ — потухший, надтреснутый, горем сломленный голос: «Да, нет, не добрый... Саша умер». Это — бесконечно любимый и бесконечно ценимый Эвальдом Александр Иванович

123

Мещеряков, доктор психологических наук, с которым они вместе растили, опекали знаменитую четвёрку слепоглухих ребят. Я не видел никого, к кому Эвальд относился бы с такой трогательной, с такой нежной любовью — как к Александру Ивановичу, как к этой «четвёрке»...

Приезжаю: Эвальд — ничком на диване, лицом — в подушку...

И второй раз (современный, и тем более — молодой, человек будет, конечно, смеяться) — нападение американцев на Вьетнам.

Сквозь слезы:

– Оля! Отнеси мою дублёнку в комиссионный...

Это он решил деньги вьетнамцам переслать. Кроме дубленки, у него нечего было ни заложить, ни продать. Московские же зимы он готов был проходить в демисезонке.

Защита докторской

«Странный человек Григорий Александрович: в одиночку на дикого кабана ходил, а форточка в доме хлопнет неожиданно — вздрогнет и побледнеет» — это Максим Максимыч о Печорине.

Эвальд не раз выходил в одиночку против философских кабанов, откармливаемых, поддерживаемых и поощряемых официальным партийно-философским руководством. Он был несгибаем духом. Но его тело, его вдрызг расшатанная нервная система — годами войны (всю прошел — до Берлина!), сопереживаниями за других, унижаемых и оскорбляемых, собственной травлей — едва выдерживали это напряжение постоянного противостояния (вот тут-то, между прочим, и выручала его иногда рюмочка-другая, снимавшая физический, телесно невыносимый стресс).

И на защиту докторской шел синий, с бледными, вздрагивающими губами: знал, что придут несколько розовощеких философских хамов мужского и женского пола и, по поручению свыше, будут пытаться терзать и дергать его всякими подлыми вопросами. Он не боялся их, ему была противна, отвратительна мысль о встрече с ними, о соприкосновении с ними. Он много бы дал, чтобы избежать этого, чтобы не видеть их и не слышать – даже ценой отказа от защиты. Но жена, но друзья — настояли, и чуть ли не под руки повели.

124

Зал на пятом этаже Института философии был набит. «Как на концерте Лемешева», – острил нежно любивший Эвальда Михаил Александрович Лифшиц. Эвальд был бледен, еле держался на ногах. Но говорил — прямо, твердо, не увёртливо — что думал и как думал. Тут-то и вылезла «кабанья стая». И среди их «вопросов» был особенно подло-коварный: «Ваша диссертация посвящена проблемам диалектики. Ну, а что нового здесь у вас по сравнению с трудами Маркса?». О, эти «кабаны», хорошо натасканные на травле мелких зверят! Вот попробуйте ответить на этот их вопрос. Если скажете: «Вот что у меня нового по сравнению с Марксом...», то вот вы и попались: «Ага, вас Маркс не устраивает, вам Маркс недостаточен? Вот вы и раскрыли свою суть. Мы же всегда говорили, что вы не марксист...» и т.д., на сто ладов.

А если вы, в стремлении избежать подобных поклёпов, ответите, что нового по сравнению с Марксом у вас ничего нет, то вы снова — в ловушке, только теперь в другой: «Ага, так у вас ничего нового нет? Всё это уже есть в философии? Так за что же вы требуете себе докторскую степень?»

Помню ответ Эвальда: «По сравнению с вами и вашими друзьями, у меня всё новое. По сравнению с Овсянниковым (автором неплохой — по тем временам — книжки о Гегеле) у меня меньше нового. По сравнению с Лифшицем у меня нового еще меньше...».

И — председательствовавший (симпатизировавший Эвальду Копнин): «Я думаю, ответ Эвальда Васильевича удовлетворил всех...»

Это всё-таки было время, когда дряхлели сталинские соколы и ястребы, теряли своё, прежде безраздельное, влияние, а молодая и средневозрастная, ценившая Ильенкова, философская гвардия уже заполняла собой сектора, отделы и ученые советы Института философии. В общем, Ильенков благополучно защитился.

Ильенков и Лифшиц

Где-то в начале 60‑х я отнес Игорю Виноградову (зав. отделом критики в «Новом мире» Твардовского) две свои статьи, написанные, что называется, «от души». Одна — про

125

«Нравственность и революцию» (о том, что безнравственность в политике не может быть оправдана никакими «высокими» целями, что безнравственные средства неизбежно дают безнравственный результат, что «безнравственность ведет к контрреволюции» — с весьма прозрачными намёками на сталинскую «контрреволюцию», разрушившую гуманистическое содержание исходных социалистических принципов), другая — «Суд над судьями» (по поводу суда в Нюрнберге над нацистским режимом – в связи с только что прошедшим тогда на наших экранах фильмом Стэнли Крамера – и тоже с постоянными перекличками с отношением к сталинскому режиму, его творцам, активным деятелям и мелким пособникам). Виноградов передал их Лифшицу (высшему тогда для него авторитету) на «экспертизу»: «Стоит ли с вами иметь дело?» — улыбаясь, объяснял он мне впоследствии. Лифшиц, по прочтении, заверил, что — стоит, и исписал поля и обороты страниц рукописи многочисленными комментариями.

«Прочтите и сотрите!», — сказал он мне после беседы в его симпатичной, эстетически оформленной квартирке на Ленгорах.

Эвальд, знакомый с моими статьями, узнав о комментариях Лифшица: «Приезжай, покажи».

Приехали с Володей Хоросом. Володя читает вслух. Обсуждаем. Эвальд: «Лифшиц, как теоретик, выше Плеханова... Не стирай, ни в коем случае!»

Я послушался Эвальда...

Лифшиц тяжело болен, — в каком-то подмосковном санатории. Звонок Эвальда: «Поехали, навестим старика. И заодно Вальку Толстых проведаем. Он — там же, с тяжелым инфарктом; беда: молодой, а уже готовится к разговору с всевышним...»

Проговорили с Лифшицем целый вечер. Никогда не видел Эвальда таким оживленным, таким разговорчивым. Никогда не видел и Лифшица (обычно ироничного и саркастичного) таким нежным, таким ласковым; светились глаза — когда он смотрел на Эвальда.

Оба они пережили Эвальда. Лифшиц, выдающийся Лифшиц, учитель и друг Лукача, писавший, в основном, о великих — о

126

Сократе, Платоне, Гегеле, Марксе, не счел зазорным написать фундаментальный философский труд о своем младшем, безвременно ушедшем, современнике — Эвальде Ильенкове. И тем, по сути, поставил его в тот, великий, ряд.

А Валентин Иванович Толстых, слава богу, уклонился тогда от «встречи с всевышним» и до сих пор — проводя блистательные научные семинары и издавая книги, посвященные Ильенкову, поддерживает в наше смутное время огонь Большой Философии, зажженный когда-то Эвальдом.

Саша Суворов

Взволнованный звонок Эвальда. Просит срочно поехать — поговорить с Сашей Суворовым. Эвальд уже говорил с ним, но хорошо бы — чтобы еще кто-нибудь... «Как бы он с собой что-нибудь не сотворил...»

Саша — один из той самой, знаменитой, четверки слепоглухих ребят.

Познакомился я с ним и его друзьями за год до этого. Эвальд попросил меня прочитать им университетский курс философии. Что-то у них там с прежним преподавателем не заладилось. Наташа Корнеева — на одной из лекций — поднялась и покинула аудиторию: «Я на эти лекции ходить не буду...».

Просьба Эвальда была, понятно, знаком серьезного доверия: он тщательно ограждал ребят от нежелательного общения. Вместе с Александром Ивановичем он вел их по жизни с самого раннего детства — и вот, о, чудо! — они студенты (!) психологического факультета МГУ (!).

Славные, симпатичные, талантливые ребята: голубоглазый красавец Саша Суворов (точь-в-точь — артист Ивашов из «Баллады о солдате»), поэт, тонкая, эмоциональная, эстетическая натура; остроумный, ироничный, улыбчивый Юра Лернер, между прочим, мастер скульптурных портретов — у него хорошо «видящие» руки; сосредоточенный, немногословный, очень серьезный и глубокий Сережа Сироткин — легко, лучше всех схватывал и распутывал самые сложные места из гегелевской «Науки логики» и Марксова «Капитала»;

127

и — гибкая, тоненькая, нежная (былиночка!) и всегда почему-то печальная Наташа Корнеева.

Мы садились за большой стол. Передо мной — вмонтированная в него пишущая машинка, соединенная проводами с какими-то штукенциями, стоявшими перед каждым их четырех моих собеседников (спасибо умельцам — студентам-физикам, пришедшим на помощь психфаковской четвёрке!). Я на машинке выстукиваю ребятам свои лекции, а у них из каких-то там ячеек выскакивают буквы азбуки для слепых — так, пальцами они и «слушают» меня.

Я сказал — «лекции». Нет, не совсем так. Это были беседы с активным участием в них ребят. Они выступали: для меня — голосом (педагоги, скромнейшие и потрясающе самоотверженные люди, опекавшие ребят, научили их говорить!), параллельно — для друзей — выстукиванием на тех штукенциях (где азбука для слепых). Так мы общались.

У меня особая метода преподавания, особый тип собеседования. Мой курс философии – это цепочка проблем, это узловая линия вопросов. Если уж заходит речь об «основном вопросе» философии, то он и должен сохранять статус основного вопроса, а не превращаться в основной ответ (как то было в прежних учебниках). И чтобы, например, Беркли или Кант не выглядели (как у авторов тех же учебников) слабоумными дурачками, выдвигавшими какие-то нелепые положения, которые элементарно – парой фраз — опровергаются. В моем курсе они были великими мыслителями, ставившими великие проблемы, решение которых далеко непросто и далеко не очевидно и по сей день.

Эвальд — частый гость на наших беседах. Садится в уголочек, в кресло, и внимательно наблюдает за ребятами. Иногда не удерживается и становится участником дискуссии. Особенно заинтересованно и ретиво движется по нашим цепочкам проблем и вопросов Саша. Когда же я, в стиле древних наставников, слегка подталкиваю его мысль, и мы выбираемся, наконец, из проблемного «болота» на какую-то более или менее твердую почву «ответов» — он в волнении поднимается и... гладит меня по голове – неплохо, дескать, она тут сработала. А когда он удовлетворенно и успокоенно

128

откидывается на спинку стула, я подбрасываю огонек сомнения в найденное решение — оно оказывается, увы, не полным, не окончательным, не совершенно бесспорным, появляются какие-то новые, усложняющие дело, нюансы, разворачивается вырастающая из нашего «полуответа» новая цепочка проблем... И конца этому не видно. Саша бывал доволен подобным процессом движения: вопрос – ответ — полуответ — новый вопрос и т.д. А вот Наташе такая «зыбкость» бывала мучительна. Ей хотелось поскорее почувствовать твердую почву под ногами: вот вопрос — вот ответ! Она была готова ждать один-два-пять уроков, но когда-то же этот твердый, этот «окончательный» ответ должен же быть получен!

– Когда, Григорий Григорьевич?

– Никогда, Наташа. В этом специфика философского знания.

Да, это интересно, да, это, в общем-то, понятно, но это и... мучительно – постоянно «выдерживать (как любил говорить Эвальд) напряжение противоречия».

За новогодними (и другими) праздничными столами (где — Кедров, Мещеряков, Эвальд) ненавязчиво продолжалось интеллектуальное воспитание наших подопечных. Я — Наташе, рифмованный экспромт:

Не смотри на проблемы косо,
Не спеши снимать с философии пенки.
Ведь, ответов на все вопросы
Не знают ни Кедров и ни Ильенков

И дальше, что-то вроде:

Не вешай, Наташа, нос.
Вот тебе мой совет:
Лучше хороший вопрос,
Чем не очень хороший ответ.

... И вот этот взволнованный звонок Эвальда.

Саша — в депрессии. Сидим с ним на кушеточке в коридоре их общежития. Его, сухие, горячие, ладони в моих руках (я

129

уже навострился «говорить» их «пальцевым» языком):

– Вы нас развиваете: Гегель, Маркс, Лермонтов, Блок... Зачем?.. Вы развиваете в нас высшие человеческие потребности. Зачем?... Я же — инвалид, полный. Я не могу их реализовывать. Вы понимаете, что вы готовите трагедию?

– Нет, Саша, всё не так. Твои проблемы — проблемы не «инвалида», а – развитого, интеллигентного, нравственного человека в непростых условиях социального бытия. Печорин, Саша, не был «инвалидом», и — Лермонтов, и Достоевский, и Есенин, и Маяковский... Твои духовные мучения, твои искания и метания — в основе своей такие же, как и у нас, зрячеслышаших — как у меня, Володи Хороса, многих моих университетских друзей, как у Эвальда Васильевича, в конце концов. Мы, ведь, еще сталинское время застали, Саша. Время особенно чудовищного расхождения высоких слов и грязных, кровавых дел. Нам было легко разобраться? Нам, никаким не «инвалидам», было легко нащупать достойную дорогу в жизни? Вам же еще чертовски повезло, дорогой мой Сашуня: с вами, с малых лет, — Мещеряков, Ильенков, Кедров. С вами, по их рекомендациям, — книги лучших умов России и мира. У нас не было таких наставников, мы блуждали духовными сиротами во тьме кромешной. Нам и сейчас не намного легче, Саша. Так, давай вместе будем думать, вместе читать, сообща взбивать «лапками» молоко в темном высоком бидоне — авось собьём кусочки масла, авось оттолкнемся от них — и выпрыгнем на свет божий. Вспомни, как выбирались, выкарабкивались люди из платоновской «Пещеры»...

Саша протягивает руку и... гладит меня по голове.

Обещание

Позвонил Витя Арсланов: «Умер Эвальд Васильевич...».

Это обычная история: всегда беспечно думаешь — у нас вечность в запасе, еще вместе столько дел понаделаем...

Эвальд мне предложил написать совместную работу. Ему Политиздат заказал книгу, посвященную 70-летию со дня выхода в свет «Материализма и эмпириокритицизма» Ленина.

«Я возьму вопросы диалектики, — предложил Эвальд, –

130

а ты — социальные проблемы». Это была увлекательная задача: Ленин — против левацких проектов перекройки мира, против волюнтаристских программ заталкивания людей в «рай» дубиной. Тут была возможность показать отличие ленинской методологии (умеющей прислушиваться к действительности и, получая сигналы от реальной жизни, менять принципы и маршрут движения: НЭП — наиболее впечатляющий пример этого) от методологии сталинизма (с ее абсолютизацией насилия, с ее ставкой на то, чтобы ломать хребет непокорной, неподчиняющейся реальности). Мы много с ним говорили обо всём этом, писали друг другу записочки (я иной раз страниц по 20-25 накатывал), уточняя наши подходы и концепции.

Но я не успевал подготовить свою часть к сроку — уж очень сжатые они были, эти сроки. Эвальд подгонял: «Ну, у тебя же всё основное есть — в «Диалектике и революции», в «От Чернышевского к Плеханову», в записках твоих...».

Нет, не получалось быстро. Не все концы у меня сходились с концами. Где-то внутри было ощущение, что всё — и с Лениным тоже — обстоит сложнее, чем это представлялось прежде. Но, видно, к осмыслению и изложению этих «сложностей» я еще не был по-настоящему готов.

– Эвальд, дорогой! Давай поступим так: ты издавай свою, диалектическую, часть, а через год-два мы сделаем второе издание — с моим дополнением... Обещаю...

...Сейчас, четверть века спустя после тех наших разговоров, я закончил первую часть своей книги. Это, в определенной степени, исполнение моего «обещания». Я хочу посвятить ее Эвальду. Называется она (пока!) — «Всё — сначала!».

131

назад содержание вперед